Вокруг да около Шульца


  Вокруг да около Шульца

© Игорь Клех


Как так получилось, что Бруно Шульц — автор двух тоненьких книжиц прозы и нескольких сот мазохистских «каприччос» — рос, рос, подобно туче, и постепенно затмил собой чуть не половину польского литературного небосклона? То есть оказался в итоге большим поляком, чем сам Адам Мицкевич, чем Витольд Гомбрович и Виткацы, с которыми он начинал в 1930-х свое наступление на польскую литературу. Говорю это безоценочно, как о состоявшемся факте, всегда имеющем светлый аверс и теневой реверс. Найдутся желающие оспорить это утверждение, но аргументом в его пользу служат вышедшие в Польше на рубеже веков фундаментальные труды, в частности — «Шульцевский словарь», роскошно изданный иждивением польского Министерства народного образования (издательство «слово/образ территория», Гданьск, 2003). Это не «словарь языка писателя», а подготовленная коллективом филологов, биографов, арт-критиков, кино- и театроведов, психологов, религиоведов и редакторов шульцевская энциклопедия, являющаяся очередным этапом глорификации Бруно Шульца, а само шульцеведение выводящая на качественно новый уровень. Поэтому уместно будет вкратце вспомнить о зарождении и перипетиях развития этой междисциплинарной и международной маленькой науки, посвященной творчеству одного человека.

Параметры «шульцелогии»

В середине 1930-х Виткацы, Шульц и Гомбрович поддерживали, продвигали и комментировали друг друга в предпринятой совместно атаке на господствовавший в польской литературе реализм, преимущественно эпигонского толка. Одни реалисты, ошеломленные новизной шульцевского письма, как Зофья Налковская, всячески помогали Шульцу (хотя издавать первую книгу в 1933 году ему пришлось за свой счет — старший брат помог Бруно деньгами). А реалисты погорячее, сообразив, чем чревато для господствующего направления появление Шульца в литературе, набросились на него, как Выка с Наперским, исполнившие критическим «дуэтом» накануне Второй мировой войны самый агрессивный «Анти-Шульц» в истории польской культуры (и «Шульцевский словарь» отдает должное зоркости этих почти забытых ныне литераторов).

Надо учитывать, что у знаменитой троицы польских модернистов общего было не больше, чем у басенных рака, лебедя и щуки. Свидетельством тому литературная «переписка» Гомбровича с Шульцем на страницах журнала «Студио» в 1938 году. По существу, это была полемика первого постмодерниста, с авангардистским задором, и запоздалого модерниста, с темпераментом декадента. Мировоззренчески объединяло их только неприятие мещанской морали и непобедимое нежелание взрослеть, а творчески — доминирующая роль воображения. Что позволило молодому талантливому критику Артуру Сандауэру провозгласить их представителями, а себя первооткрывателем нового художественного направления — «школы мифологов». После 1956 года Сандауэр откопал припрятанный томагавк войны и под знаменем своих пионерских статей довоенного времени предпринял попытку добиться статуса самого авторитетного литературного критика Польши, а такое коллегами не прощается. Как никто он потрудился над переоценкой литературных ценностей, хотя можно не сомневаться, что это неизбежно произошло бы и без него. И все же Сандауэр задал уровень беспартийной литкритики. Он умел мыслить крупно и писать по существу — его статьи, комментарии и предисловия стали классикой шульцеведения.

Как известно, ревнивее всех узкие специалисты. Таким узким специалистом и главным оппонентом Сандауэра в области шульцеведения на протяжении десятилетий — от Хрущёва до Горбачёва — являлся Ежи Фицовский, переживший своего соперника, но в отличие от него Шульца лично не знавший. Последнее обстоятельство скорее всего не имело решающего значения, однако способствовало превращению в книгах Фицовского «Великого Бруно» в икону, а самого исследователя в служителя его культа (увы, такое случается иногда с биографами или переводчиками, склонными превращаться, в тяжелом случае, в двойников своих кумиров). Но и мания бывает штукой полезной. Первый и по сей день главный биограф и пропагандист Шульца Ежи Фицовский заложил фундамент научного шульцеведения, действуя как коллекционер, комментатор и публикатор. Зашестьдесят лет он по крохам собрал, нашел, вывез, добыл уцелевшие рукописи, письма, рисунки и свидетельства и обнародовал львиную долю той фактической базы, к которой обращаются и которой оперируют сегодня все кому не лень. Потому Фицовский заслуженно является «священной коровой» шульцеведения во всем мире — лучшим знатоком и комментатором по частным вопросам и весьма специфическим интерпретатором.

Гений местечка

Посмертная известность, а затем и слава Шульца возрастала с каждым десятилетием. Соответственно, множились ряды шульцологов и «шульцоидов» в разных странах. Благодаря этим последним шульцеведение рисковало либо выродиться в секту, объединяющую маргиналов всех мастей, либо ему следовало отказаться от культа Шульца в духе Фицовского — то есть от удручающей однородности субъекта с объектом. То, что определялось Шульцем как «субстанциональный монизм» и служило условием творческой магии и метаморфоз, для его последователей, почитателей и идолопоклонников оборачивалось чем-то вроде эстетического аутоэротизма и не служило уже ничему, кроме развития нарциссизма. Также шульцеведению пора было перестать блуждать в трех соснах, расставленных Сандауэром: модернизм-мазохизм-мифотворчество, — что оказалось не так легко.

Складывающийся как бы сам собой миф — вещь чрезвычайно живучая, всепроникающая и всепобеждающая. Задним числом видно, что над мифологией Шульца потрудились не только люди, но и само Провидение. Во-первых, личность Шульца по-прежнему представляет собой загадку для исследователей, а тайна — непременный ингредиент всякого мифа. Во-вторых, он не только писатель, но и любопытный художник, не вполне совпадающий с писателем. В-третьих, он еврей, писавший по-польски и живший на краю трех империй поочередно, как бы в зоне их прибоя. В счастливом промежутке он жил в межвоенной Польше, а кости свои оставил земле «незалежной» Украины, только неизвестно где. При том что полвека он прожил почти безотлучно в родном Дрогобыче, старинном центральноевропейском местечке, и убит был, когда готовился бежать, в какой-то сотне метров от места, где родился. Развитая Шульцем апология детства как «гениальной эпохи», отношение к мирозданию как к Книге с картинками и пряный инфантильный эротизм обеспечивали ему почитателей немногочисленных, но надежных, как электорат КПРФ. Обилие компонентов в этом литературно-исторически-биографическом «коктейле» и игра масштабов (примерно как если бы Шагал не уехал никуда из Витебска) привлекали своим драматизмом. Уж не говоря о пропаже недописанного легендарного романа «Мессия» и о том, что двоеточие в его судьбе, поставленное на городской улице двумя выстрелами гестаповца в затылок, сделало Шульца мучеником Холокоста. Совокупность всех этих причин и обстоятельств создала раму и переплет для восприятия основного дела жизни холостого и бездетного Бруно Шульца — его уникального творческого наследия.

Симптоматично, как медленно, не без сопротивления, но верно Шульц становится Главным Писателем не только Польши, но и всей Центральной Европы (отодвинув даже Кафку — куда более зрелого, жесткого и последовательного визионера и хранителя европейских «скелетов в шкафу»). Здесь уместно привести один пассаж из поздних «Дневников» Гомбровича:

«Бруно был человеком, который отрекался от себя. Я был человеком, который себя искал. Он желал гибели. Я стремился осуществиться. Он родился невольником. Я родился паном. Он хотел унижений. Я хотел быть как можно выше и «над». Он принадлежал иудейской расе. Я происходил из польского шляхетского рода».

Но, как видим, сегодняшней Польше и ее ближайшим соседям «пропал» оказалось куда понятнее и ближе, чем «пан». Мне уже приходилось писать, как уменьшается в масштабе фигура Шульца по мере удаления от Центральной Европы со всей ее проблематикой («О восприятии Бруно Шульца восточнее Перемышля» — эссе публиковалось в «Новой Польше»). В двух словах, речь шла о встрече большого и малого миров (Божьего по замыслу, универсалистского и мещанского по духу, местечкового) — при их лобовом столкновении Шульц, гений малого мира (Дрогобыча, Витебска), неминуемо погибнет. Но если эти миры совсем разминутся, он рискует или даже обречен выродиться до размеров полевой мыши. Размер имеет значение. В этом смысле имелся шанс у Великого княжества Литовского (отказавшегося от язычества последним в Европе чуть не в XV веке), у Речи Посполитой (соблазненной иезуитами и потерявшей в результате Украину). Шанс редко стучится дважды. Шульц и Шагал воображали свои местечки равными космосу, а предоставленный себе земшар в очередной раз катился в тартарары. То не вина их (которую Шульц, во всяком случае, искал совсем в другой области), а беда (как в сравнительно благополучном случае Шагала) и трагедия.

Человек без пола

Есть поразительная и очень недоговоренная статья в сборнике «Грех» (изданном в Гданьске упоминавшимся уже издательством «слово/образ территория» в том же 2003 году). Войцех Овчарски попытался в ней расшифровать сон Шульца, приснившийся тому в семилетнем возрасте и, по его собственному мнению, предопределивший его судьбу. Тридцать три года спустя Шульц описал его в письме знакомому профессору психологии. Речь в нем идет об отрезанном пенисе, закопанном им в ночном лесу, и последовавшем наказании — безысходном и непоправимом чувстве вины и заточении навечно в стеклянную колбу. Шульц признается, что всю жизнь пытался вникнуть в значение этого сна, но не очень преуспел, хотя чует, что собака зарыта именно здесь. Вторым сильнейшим переживанием в своей жизни, имевшим необъяснимую связь с приведенным сном, он считал впечатление от «Лесного царя» Гёте, прочитанного ему матерью по-немецки примерно в том же возрасте. Боже, для скольких подспудно стремящихся к смерти (от По до Цветаевой) эта баллада «олимпийца» Гёте стала лакмусовой бумажкой на виктимность и суицидальность! Сам же Гёте, по свидетельству Эккермана, приблизительно так отзывался уже в старости о неожиданной смерти одного из товарищей: «Я и не думал, что он такой дурак!» Впрочем, это область, о которой судить затруднительно — если ты не самоубийца или Гёте.

Так вот, исследователь ходит вокруг да около, ищет отголоски сна Шульца в его новеллах — в транссексуализме Бьянки, самого вдохновенного женского образа в творчестве Шульца, в роковом разрыве между духовным миром сумасшедшего Отца и хтоническим миром Матерей, властных и ласковых, но оттого еще более жутких. Резюме исследователя высказано в форме осторожного предположения: Шульц не оскопил себя в том судьбоносном сне, а, отказавшись от пола, душу свою похоронил — и так и не нашел ее впоследствии ни в своем творчестве, ни в жизни.

Думаю, все же не душу, а какую-то ее существенную часть, ее центр — ее «я». И жест отказа от пола, как ни крути, означает возвращение билета Творцу — отказ от рождения и развития, глубинный подкоп под мироздание. Самые мучительные, загадочные и оттого кажущиеся нам особенно глубокими писатели — это остановившиеся на пороге, застывшие на распутье, «люди без пола». Такие как Свифт, Гоголь, По, Ницше, Кафка, Платонов (достаточно вспомнить его «Антисексус» и бесполые утопические коммуны больших повестей — какие же это «романы», когда любовь вытеснена и подменена в них мечтой о братстве?!), Бруно Шульц. Возможно, андрогины, возможно, калеки, а может, и то и другое. Их легко принять за латентных гомосексуалов — не без этого, но между ними и явными гомосексуалами (такими как Уайльд или Параджанов, чаще всего эстетами или орнаменталистами) непереходимая пропасть.

Судьбы таких писателей изломаны и трагичны, как судьба разведчика, а донесения — о невосполнимых потерях, утраченном времени и чудесных находках — бесценны и требуют расшифровки. И здесь, видимо, надо пока что остановиться, чтобы не дать ходу поспешным спекуляциям на том, что, кажется, удалось зацепить.

Неоклассификаторы

Выход из тупика для шульцеведения наметился с приходом неоклассификаторов, занявшихся структуризацией вязкого шульцевского космоса и включением его в более широкий культурный контекст. Самый заметный из них и энергичный — краковский профессор Ежи Яжембский. Широкий кругозор и интерес к современной словесности не позволяют ему увидеть в Бруно Шульце «альфу и омегу» всей польской литературы. В 1999 году он издал во Вроцлаве краткую монографию о жизни и творчестве Шульца, названную незатейливо просто — «Шульц». Сравните с патетикой opusmagnum Ежи Фицовского: «Регионы великой ереси и околицы. Бруно Шульц и его мифология» (издательство «Пограниче», Сейны, 2002) — выход этого итогового юбилейного волюма был приурочен к 60-летию гибели Шульца и международной конференции в Варшаве по этому поводу. Надо сказать, большинство изданий польской «шульцианы», что называется, сделано с любовью — настоящие «книги с картинками», часто отмеченные призами за оформление и полиграфический уровень.

В полной мере это относится и к «Шульцевскому словарю», к которому пора, наконец, вернуться. Одним из трех его инициаторов стал вышеупомянутый Ежи Яжембский. На протяжении десяти лет со Станиславом Росеком и Влодзимежем Болецким он занимался составлением словаря, прежде чем нашлись деньги на его издание. «Демократическая», по определению С. Росека, структура словаря (многоголосие, странные сближения благодаря алфавиту и перекрестные отсылки) придала ему живой и отчасти химерический характер, замечательно отвечающий объекту интереса: вегетирующей во всех направлениях космогонии Шульца и такой же «ползучей» шульцелогии — с обилием персоналий, теоретических и исторических обзоров, студий, нотаток и иллюстраций. Разброс тем такой, что глаза разбегаются, а чтение 500-страничного тома превращается в увлекательнейшее занятие.

Вообще, словари такого рода — как относительно свежий жанр — сделались чрезвычайно популярны в Польше (и не только в Польше). Хотя традиция это давняя, идущая от британцев, и в самой Польше еще в середине 1980-х увидел свет изумительный 1350-страничный «Словарь традиций и мифов культуры» Владислава Копалиньского. В 2000 году он же издал «довесок» к нему — вдвое меньший «Словарь событий, понятий и легенд ХХ века». Ни в том, ни в другом словаре Шульца пока что нет.

Трудности перевода

Для России Шульц, похоже, так и останется экзотическим фруктом, хотя имеются у нас его читатели и поклонники, а в русской литературной традиции присутствуют стилистически, а значит, отчасти и мировоззренчески, параллельные явления (И. Бабель, А. Эппель). Но даже местечко, как бытийный феномен, приобретает в России вид заштатного городка и порождает литературу совершенно отличного свойства (чтобы не ходить далеко: А. Платонов, Л. Добычин, А. Гаврилов). На периферии Шульца всегда будут читать пристрастнее и ценить выше, чем в центре, но так везде с этим писателем. Уже для Кракова, Львова и Петербурга он значит больше, чем для Варшавы, Киева и Москвы, а в Перемышле, Дрогобыче или Череповце кто-то может на него и молиться — потому что только это и остается, когда не остается надежды, а время остановилось.

И здесь уместно поговорить о трудностях перевода. У нас уже утвердилась традиция переводить название первой книжки Шульца как «Коричные лавки» (См. «ИЛ» 1990, № 12). Что правильно, точно, буквально, но, боюсь, неверно. Имелось бы в русском языке слово «цинамон» вместо «корицы», было бы замечательно — и овцы остались бы целы, и волки сыты. Что говорит «корица» русскому нюху, незнакомому с чертой оседлости и центральноевропейской выпечкой? Да почти ничего, и вспоминается разве что присыпка студенческой булочки из «Пирожковой». А уж в прилагательное так и подмывает вставить пропущенные буквы и получить какие-то «коричневые лавки». Смысл же в том, что у Шульца рассказывается о магазинчиках колониальных товаров и всяких редкостей, которые в детском воображении и памяти писателя связаны с заморскими странами, дуновением большого мира, приключениями. Поэтому ему мерещился запах пряностей, словно источаемый потемневшими панелями. И, ей-богу, переводи я эту новеллу, я бы пошел на подлог, заменил одно слово в фразе Шульца («Я называю их [коричными] лавками ПРЯНОСТЕЙ из-за темных деревянных панелей цвета корицы, которыми обшиты стены»), что позволило бы переименовать титульную новеллу и заодно всю книгу — а потом пусть ругают все, кому не лень. Но почувствуйте разницу: «Коричные лавки» и «Лавки пряностей».

То же со второй книгой Шульца: что это за «Санаторий под клепсидрой»? То, что для поляка хорошо, для русского карачун. Кто видел когда-нибудь водяные часы? Хорошо, песочные тоже иногда называют клепсидрой. Но кто из читателей в России знает то, что известно каждому в Польше: что значок «Х» вверху белого листка на дверях костела зовется клепсидрой, а под ним следует перечень умерших прихожан, которых будут отпевать в храме в этот день? Поэтому более точного и внятного названия для титульной новеллы и книги, чем «Санаторий для усопших», в нашем языке и нашей культуре мне не представляется возможным подыскать. Ведь задача в том, чтобы любой ценой дойти до своего читателя, а не сохранить любой ценой буквальную и легко доказуемую верность оригиналу автора (тогда уж лучше автору оригинала, прошу прощения за эту словесную игру). Вот и получается шифрограмма «Санатория под клепсидрой», требующая уже в названии сноски или комментария. В Англии, например, когда перевели первую книгу Шульца, переименовали ее в «Улицу Крокодилов», по названию другой новеллы этого сборника. Никто не возмутился, и английский перевод, по общему признанию замечательный, принес Шульцу множество поклонников в англоязычном мире.

Как корабль назовешь, так он и поплывет. Поэтому, каюсь, существующие у нас переводы титульной новеллы второй книги Шульца только приближают нас, как в тумане, к этому самому гениальному, на мой взгляд, его произведению. В нем Шульц избавился от присущей ему витиеватости и так сумел передать субстанцию сновидения, логику тягостного кошмара, что превзошел в этом отношении даже Гоголя с Кафкой. О содержании я и не говорю — это был его Сон Снов. Думаю, никакого романа после этого он написать уже не смог бы. Если и найдется его «Мессия» (а папка с ним всплывала уже дважды — в США и Польше, после развала СССР), то скорее всего это окажутся самоповторы в ворохе набросков и черновиков. Хотелось бы ошибиться, к вящей радости шульцологов. Но больше, чем романа от прирожденного новеллиста (да еще романа с таким названием), я буду ждать новых русских переводов его новеллы «Санаторий для усопших» (только не «под клепсидрой»!). А не дождусь, так перечитаю по-польски. Чего и вам желаю. А также успехов в труде и счастья в личной жизни.

 

источник: «Иностранная литература» № 9, 2007


⇑ Наверх