Цветы над рекой


  Цветы над рекой

© Леонид Сергеев


Даровитый, непревзойденный (в смысле наград) друг мой Сергей Иванов на фотографии в тенниске, грудь колесом, и без того узкий рот сомкнут до еле различимой змейки — позируя, Иванов откровенно дурачится. На снимке он — вылитый положительный герой, на самом деле был обаятельный злодей. Два моих отчаянных друга имели по шесть жен — Юрий Кушак и Сергей Иванов, но если у первого все супружницы внешне разные, то у второго — как отпечатки с одного негатива, «точно сестры Федоровы», — говорил Шульжик. Иванова, как и многих, тянуло к определенному типу людей. Однажды встречаю его в Доме журналистов — идет под руку со своей дражайшей половиной.

— Привет! — восклицает праздничным голосом, и, спотыкаясь на слогах (он заикался): — Познакомься! Эта сударыня моя жена!

— А мы уже знакомы, — говорю.

Он кривится, отводит меня в сторону.

— Не та, дурак! Новая! — и скорчил мне презрительную гримасу — как, мол, ты, черепок, не видишь! Это ж очевидно!

Кстати, это была его четвертая жена. Позднее, на даче Иванова, она сообщила мне:

— Ничего своего он не пишет. Я все рассказываю, а он только записывает.

Она, простушка до мозга костей, не понимала, что в умении талантливо записать и состоит работа писателя. Тем не менее, эта четвертая жена была послушной тихоней и рукодельницей: вязала прекрасные, в высшей степени художественные, вещи; супруги ходили держась за руки — боялись потерять друг друга, и их развод был для всех настоящим шоком.

А вот пятая жена Иванова (по всеобщему мнению) была стервой (в высшей партийной школе, где она работала, видимо, других не держали). Иванов женился на ней скоропалительно и тайно («для карьеры», — пояснил Игорь Мазнин); во всяком случае, нас не оповестил, и мы с Яхниным прикатили к нему на дачу, да еще с подружками (хорошо, что не прихватили третью для него). Дача была открыта, но хозяин отсутствовал. Когда мы расположились на террасе, из-за изгороди выглянула соседка.

— А Сергей поехал на велосипеде на станцию.

— Мы подождем! — бодро откликнулись мы и стали готовиться к встрече: вытащили на стол все, что привезли.

Прошло полчаса, а Иванов все не появлялся. Я подумал, что мы не очень нарушим законы дачного гостеприимства, если откупорим одну бутылку.

— Я думаю, Сережка не обидится, если мы начнем без него, — угадал мои мысли Яхнин и подмигнул нашим подружкам.

В разгар нашего пиршества прикатил Иванов с новой женой на багажнике велосипеда.

— Какие люди! — закричал он. — Иришка, знакомься! Мои любимые друзья, замечательные писатели! Морды гнусные! Подлюки эдакие! Наконец приехали! (подражая Ильфу, близких друзей он звал «мордами», «подлюками», «паразитами», «гаденышами», «засранцами» — здесь имел богатый словарь).

Мы обнялись, Яхнин и я представили наших подружек... Но новая жена Иванова вдруг бросила в нашу сторону злобный взгляд, швырнула на лавку большую круглую сумку (с кадку) и, отвернувшись, демонстративно прошагала в комнаты (только что не плюнула). Иванов ринулся за ней, и мы услышали перепалку. Через несколько минут он, страшно нервничая, теребя короткие и жесткие, как металлическая стружка, волосы, вернулся и, с наигранной веселостью, сообщил:

— Иришка не сориентировалась. Сейчас все будет в порядке. Спокуха!

Но порядок не наступил. На террасу вылетела разъяренная супруга Иванова.

— Что вы здесь расхозяйничались?! Посуду взяли! Убирайтесь! Сергей теперь женатый, и никаких сборищ больше не будет! — она хотела выкрикнуть еще что-то грозное, но Иванов закрыл ей рот рукой и утащил в комнаты.

Послышались крики, звуки пощечин. Это был захватывающий спектакль. Ошарашенные, мы с Яхниным двинули к калитке, наши подружки еще раньше покинули террасу. Около изгороди нам перегородила путь новоиспеченная пламенная жена.

— А кто посуду будет мыть за вами?!

Это уж она хватила через край.

— Сумасшедшая! — буркнул Яхнин, открывая калитку.

— Кухарка! — рявкнул я, хлопнув калиткой изо всех сил.

На следующий день Иванов изобразил жуткую обиду:

— Куда вы исчезли?.. Иришка все поняла, хотела извиниться, я побежал за вами... Добежал до станции, а вас и след простыл...

Он, прохиндей, конечно фантазировал, ведь мы брели к станции около часа, присаживались на скамьи, покуривали... Но мы не стали его разоблачать — бедняга оказался меж двух огней.

Что и говорить, мой даровитый друг Иванов был даровит во многих отношениях. С женщинами он держался раскованно, иронично-галантно: называл «сударынями» (за глаза «телками»), целовал ручки, мог полчаса простоять на коленях с цветами перед дверью и, со страдальческой гримасой, умолять «сударыню» впустить его, при этом восклицал:

— Ты влюбишься в меня, когда узнаешь поближе! — и тут же шептал друзьям: — Телка стерва!

Ничего предосудительного в этом нет — обычная логика мужчины — мне лишь не нравится, что он долго простаивал перед дверьми, лучше бы — пару минут, не больше.

Иванов не курил (только в молодости недолго) и выпивал реже, чем мы (правда, набирался в дым), вообще вел здоровый образ жизни (в основном жил на даче в Заветах Ильича, где сушил яблоки и готовил «яблочные компоты» и вообще жил «в гармонии с природой»); понятно, он всегда выглядел молодцеватым и даже в пятьдесят восемь лет не собирался стареть, в крайнем случае — красиво увядать. Он был блестящим пловцом марафонцем (плавал взад-вперед по узкой — можно перепрыгнуть — речушке Серебрянке — не ради рекордов, просто поддерживал физическую форму), и летом и зимой мастерски гонял на спортивном велосипеде (на станцию за продуктами и газетами, встречать друзей), делал пробежки с собачонкой Пеструшкой (маленькой, чуть больше пивной кружки) вдоль леса, чтобы надышаться озоном, и проделывал этот моцион ежедневно. Наплавается, накатается, надышится и садится за работу.

Свое место в литературе Иванов завоевывал неимоверным трудом, огромной выносливостью и навязчивой дружбой с «генералами от литературы». Он, неиссякаемый, работал, как бульдозер: написал более шестидесяти книг для детей и хапнул тьму наград: он орденоносец, лауреат Госпремии, премий им. Гайдара и Кассиля, каких-то почетных дипломов. Несколько раз я начинал читать его толстые книжки о школьниках, но быстро закрывал — обычный, открытый (без интонации и окраски) текст не впечатлял. Наверняка, в нем были и сюжет, и образы, но для меня главное — не о чем написано, а как, ведь слабый художник и отличную тему угробит, а сильный из чепухи сделает первоклассную вещь. Ко всему, меня всегда пугают объемные вещи. Признаюсь, из-за лени вообще мало читал друзей; знаю, что и они друг друга не читают (кроме Мазнина и Мезинова); некоторые с усмешкой добавляют: «чтобы не разочаровываться» (кстати, прозаик Ю. Кувалдин советует поступать и наоборот: с хорошими неизвестными писателями близко не сходиться, чтобы в них не разочаровываться, как в людях), так что выношу себе оправдательный приговор.

Как-то за выпивкой в ЦДЛ глубоко начитанный Мазнин сказал Иванову:

— Ты собираешь опавшие листья — некоторые строчки содрал у Льва Толстого, — он процитировал несколько примеров.

Иванов покраснел, но рассмеялся:

— От вас, гадов, ничего не скроешь!

Две тонких книжки Иванова я все же прочитал: «Жулька» — о собаке, и «Крыша под облаками». Первая написана в традициях добротной русской прозы и проникнута любовью к животным. Во второй ничего особенного нет — просто импрессионистические зарисовки дачного поселка, но эти зарисовки написаны чистейшим языком, легко и безыскусно, на одном дыхании — в них какая-то прекрасная недосказанность, которая создает пространство для импровизации. Закончив чтение, я проникся светлыми чувствами, и мне стало по-настоящему жаль хорошего писателя, который ухлопал талант на груду посредственных книг, чтобы скорее получить призвание и славу. Именно это, иначе чем объяснить такое: в день похорон его отца, когда в соседней комнате лежала его больная мать и в полубредовом состоянии спрашивала:

— Куда ушел отец и зачем пришли все эти люди? (Иванов, по понятной причине, скрывал от нее происходящее).

И вот в этот самый момент, в ожидании машины из похоронного бюро, Иванов, кретин, подводит меня к полке своих книг.

— Видал, сколько уже вышло?

Я кивнул и спросил:

— Почему тебя иллюстрирует только один Гуревич?

— Я нарочно на это иду. Когда будут издавать собрание сочинений, не придется делать новых рисунков.

Здесь уместно ввернуть вставку: большинство прозаиков можно грубо разделить на книжных, которые преподносят старые сюжеты в новой упаковке, и тех, кто опирается на свой жизненный опыт. Так вот, те две книжки Иванова, которые я упомянул, — из числа переживательного опыта.

В молодости Иванов был секретарем комсомола; именно из ЦК комсомола его направили работать в журнал «Пионер». Дальний прицел Иванова было разгадать не трудно — собственно, он и не скрывал его — возглавить крупный литературный журнал, а пробивных жилок и волевых качеств ему было не занимать (такие же великие мечты вынашивали Успенский, Мазнин и Мезинов — они, куцые умишки, маниакально рвались к власти, только и думали о своей заднице — как бы сесть на теплое место; наверняка, эти гаврики не отказались бы и от министерских портфелей, но по своей сути, они не были чиновниками — ну, может, только Мезинов).

Вступив в партию, Иванов, дурень, стал крутиться вокруг каких-то партийных работников, изредка подходил к каждому из нас, раскачивался, как кобра, прижимался щекой к плечу и с плаксивой театральностью бормотал:

— Ну, прости! Ты меня, засранца, презираешь, да? Теперь не будешь со мной дружить, да? — дальше молотил всякую ерунду с ужасно шаткой позиции.

Я так и не понял, что у него в этот момент творилось в душе, что это было: приступ инфантильности или четко продуманный ход проныры, примитивная мораль или цинизм? И как он относится к друзьям — серьезно или издевается над ними? Что и говорить, наш герой имел загадочный характер.

— Иванов весь насквозь фальшивый, — сказал Константин Сергиенко. — И писать не умеет. И рациональный, весь какой-то застегнутый.

Тем не менее, получив партбилет, Иванов сразу вошел в какие-то властные писательские структуры, и в той иерархии стал называть себя «вторым после Алексина». Тот в свою очередь, говорил Иванову: «Вы — будущее нашей литературы». Вскоре Иванов получил орден «Дружбы народов», а затем и Госпремию за роман «Потапов» (который я раза три начинал читать, но так и не смог втянуться), и стал преподавателем в Литинституте. Некоторые, вроде Ю.Кушака, брюзжали:

— Чему он может научить? Ему самому надо учиться.

А «патриоты» усмехались:

— Еврейские дела! (у Иванова мать была еврейка).

После взлета Иванова, я сказал ему:

— Постарайся достойно пережить свой успех.

Но где там! Он пропустил мои слова мимо ушей и с тех пор ходил по ЦДЛ с таким видом, словно получил не Государственную, а Нобелевскую премию.

Как-то иду в Пестрый зал, а Иванов в холле ругает свою ученицу М.Москвину; увидел меня, махнул рукой:

— Леньк, подойди! Ну, вот скажи, как можно так писать?! — и начал что-то цитировать Москвиной.

Я не стал слушать.

— Пусть пишет, как хочет. Здесь нет рецептов.

В то время бывало не раз: мы, друзья Иванова, сидим за одним столом, а он, болван набитый, с писательскими секретарями — за другим; мы выпиваем, а они листают протоколы, постановления, и Иванову не стыдно перед нами, даже наоборот — выпячивается, вроде гордится, что находится в «высоких сферах». Однажды даже сказанул: «Соловей не воробей, он из лужи не пьет» (видимо, имел в виду, что мы пьянствуем со всеми подряд и вообще много занимаемся пустозвонством).

В те дни и его жена Ирина (пятая, глубоко партийная) скакнула куда-то вверх, и их пробивной дуэт распирало от собственного величия. Однажды им позвонил М. Тарловский, чтобы поздравить Иванова с орденом. В трубке услышал звонкий голос Ирины:

— Квартира писателя Сергея Иванова. Кто его просит?

От такой официальщины Тарловский немного растерялся и, шутки ради, опрометчиво изменил голос:

— Это из ЦК!

Ирина на секунду замешкалась, затем тихо пробормотала:

— Сейчас, сейчас...

Подошел Иванов, и узнав друга, разочаровано, с трудом расставаясь с предвкушением нового триумфа, протянул:

— А-а, это ты...

— За что ты получил орден? — просто и грубовато спросил Тарловский, усугубляя свой первоначальный промах.

— В газетах все написано, — холодно ответил Иванов и, окончательно похоронив надежду на счастье, добавил: — За большой вклад в литературу.

После того, как Иванов получил Госпремию, Тарловский вновь полез к нему с поздравлениями, но телефон долго был занят; когда наконец дозвонился, трубку сняла жена Иванова.

— Не могу к вам пробиться, у вас все занято и занято, — простодушно сказал Тарловский.

— Так всегда бывает, когда маленький писатель звонит большому, — вполне серьезно заявила крутая особа.

Трубку взял Иванов. Тарловский, не просчитав все последствия, передал слова, которые только что услышал.

— Хорошо! Я у нее выясню, — отчеканил Иванов.

Через несколько минут он перезвонил:

— Марк! Она этого не говорила! Ты рехнулся! — и бросил трубку.

Они не общались больше года; помирились только когда Иванов разошелся с этой женой. Они встретились в Доме творчества Переделкино, где Иванов с Н. Ламмом писали детектив и крепко поддавали.

— Марик! — вскричал Иванов, обнимая друга. — Эта сука поссорила меня со всеми друзьями!..

С легким сердцем они возобновили дружбу.

Кстати, Госпремию Иванова мы обмывали на веранде Пестрого зала (естественно, наш друг пригласил Михалкова, Алексина). В разгар хвалебных тостов в честь героя торжества явился Коваль, и сразу привлек к себе внимание. Раздались крики радости. А на Иванова нахлынули странные переживания, он сник и шепнул мне с нервным смешком:

— Все четко продумал, гад такой. Чтобы теперь о нем поговорили.

Он, недалекий, жгуче ревновал Коваля к славе и, бывало, когда тот читал что-нибудь из вновь написанного, щелкал языком:

— Слабовато! Сырой текст! Не тот уровень!

— Ну напиши лучше, ядрена вошь, — гоготал Коваль, уверенный, что лучше написать невозможно (однажды даже процитировал нам слова декана пединститута, где он учился: «как бы Юрий Коваль не написал, это будет правильно, даже если идет против грамматики»).

Другого своего приятеля — Успенского, Иванов наоборот с жаром хвалил (возможно, потому что Успенский тогда в основном писал стихи — как бы работал на другой площадке), правда хвалил, выбирая странные образы:

— Эдик дичайше талантлив. Вот если завтра его переедет трамвай, все скажут: «Был гений!».

Вот такое мнение — противоположное мнению Мазнина, и не только его.

Временами хитрость Иванова проявлялась слишком явственно. Как-то мы с ним выпивали в ЦДЛ; с нами сидели еще двое приятелей; деньги кончились, а выпить хотелось еще. Я предложил Иванову занять деньги у Кушака, который сидел в углу с каким-то автором.

— Возьмем в счет моего гонорара, — объяснил я. — Вчера сдал ему иллюстрации к книжке Сапгира (Кушак в «перестройку» открыл свое издательство «Золотой ключик», где, понятно издавал «своих» — Сапгира, Г. Балла, Ламма...).

— Иди один, — сказал Иванов.

— Нет, вдвоем, — заявил я. — Так убедительней.

— Давай вдвоем, морда ты эдакая, — Иванов встал, но как только я подошел к Кушаку, вернулся на свое место.

Кушак, естественно, дал мне деньги (он никогда не отказывал), но Иванов хорош! Так мелко он, тупоголовый, поступал частенько. Договариваемся с ним куда-нибудь ехать, «ага! — кивает, — только схожу в туалет» — и незаметно идет в гардероб и исчезает. Или скажет Тарловскому: «Иди в буфет, бери кофе, сейчас подойду». И уходит домой.

Иванов был нервный, нетерпеливый, с бегающим взглядом, говорил быстро, заикаясь; на все реагировал мгновенно, остро; и веселился и грустил до слез — и уж это непритворно, так невозможно сыграть. Бывало, мы с Яхниным выпиваем с девицами; подлетает Иванов, размахивая дипломатом, и сразу напрямую:

— Ну, кого мы сегодня будем тра...ь?!

Кстати, в этом вопросе мы все отличались непосредственностью. Помню, с Ковалем выпивали в Пестром со своими подружками; в разгар застолья нас пригласили заглянуть в свой семинар две Марины (Москвина и Бородицкая — талантливые литераторши, наши приятельницы, которые натаскивали молодежь). Спустя какое-то время, прилично нагрузившись, мы с Ковалем поднялись в комнату за сценой и стали что-то нести будущим детским поэтам и прозаикам — вначале Коваль, потом я. В середине моей болтовни Коваль вдруг выдает на всю комнату:

— Леньк! А где наши Машка с Катькой?

— Ждут нас в Пестром, — говорю.

— Так пойдем. Чего мы здесь делаем!

Только по хихиканью наших слушателей я понял, что мы сморозили глупость и вообще выглядели не лучшим образом. Но Коваль ничуть не смутился. На лестнице говорит:

— Ни х... Мы все сказали, что надо. А перед Машкой с Катькой неудобно. Оставили их одних...

Однажды в солнечный летний день, мы с Ивановым шли по берегу Серебрянки — хотели найти дом, где наша семья жила до войны и откуда нас эвакуировали. Дом не нашли (уже все было перестроено); я рассказал, как в конце пятидесятых годов мы вернулись в Подмосковье и жили в Ашукинской (чуть дальше Заветов). Иванов рассмеялся:

— Я четко помню — мы с тобой встречались в электричках... Ты, подлюка эдакий, всегда покуривал в тамбуре, устраивал табачную диффузию, а я не переношу дым.

Скорее всего он выдумывал, но кто знает...

На обратном пути к даче Иванов распекал меня за дружбу с некоторыми нашими общими приятелями (хотя сам с ними дружил не меньше меня).

— ...Он дерьмо! Чего ты с ним дружишь? И графоман!

— Этот подлец! Проталкивает только своих! И графоман!

— У этого шелуха, темы мелкие и скучные. Тухлятина. Пишет как школяр, с грудой ненужных подробностей, а в конце все разжевывает, объясняет, что к чему, и сразу дело дрянь. Прямо бесит меня, чистый графоман!

— Этот может состряпать крепкий сюжет, но не влезает в душу героев. Отсюда графоманские строчки.

Говорят женщины сплетницы. Ответственно заявляю: дружки мои переплюнули весь слабый пол. Вот уж где гнездо сплетников, где всегда услышишь, кто кого меньше уважает, кто бездарь и пустослов, так это в ЦДЛ. Не случайно Шульжик, чтобы сменить тему разговора (прекратить злословие), частенько говорит:

— Так, ну кого мы еще не обоср...и?

И здесь я привожу ярлыки, которые мои дружки вешали и вешают друг на друга, чтобы они, придурки, наконец говорили в глаза то, что с таким напором молотят за спиной. Пора, хотя бы на седьмом десятке, отвечать за свои слова, черт бы их подрал! Куда это годиться — сидишь с ними — нахваливают, пускают пузыри, стоит отойти — костерят на чем свет стоит?! А потом то один старый хрен, то другой сообщают, какую гадость о тебе сказали, да еще застраховывают себя:

— Не вздумай это передавать!

Такие художества, такие противные словечки. Если вы такие смелые, говорите открыто то, что думаете, или не разевайте рот, вас за язык никто не тянет. Пожалуй, только Шульжик может влепить в глаза. Иногда прорывается у Мазнина и Мезинова. Ну и у меня не заржавеет. Смешно наблюдать, как разоблаченный злоязычник начинает выкручиваться, оправдываться; вертится, словно уж на раскаленной сковороде. И что возмущает — никто из этих любителей перемывать кости при этом не краснеет, не скажет: «Извини, дал маху, что-то нашло!». А то еще и насядет на тебя, и так все повернет, что вроде ты во всем виноват. На таких фортелях они собаку съели. Они все зубастые — в смысле словечек, а не количества зубов — с этим как раз у них, сморчков, плоховато.

Ну, а в тот день, когда Иванов громил наших друзей литераторов, он внезапно прервался:

— А-а, все это мишура! Наплевать! О чем я говорю! Спокуха! Пойдем, покажу место, где цветы прямо над рекой. Офигительное место!

Он подвел меня к излучине, где над водой свисали кусты, усыпанные ярко-желтыми цветами; вокруг цветов прямо-таки стояло сияние — оно зеркально отражалось в воде и источало терпкий аромат. Я оцепенел от восторга.

— Красотища, верно? — с романтической печалью выдохнул мой впечатлительный друг. — Все время прихожу сюда и любуюсь. Но это еще что! На Клязьме есть места с лилиями. Моими любимыми цветами. В следующий раз сгоняем туда на велосипедах... Ужасно жалею, что не умею рисовать. Завидую тебе... Меня всегда поражает — несколько мазков кисточкой и получается красотища. Волшебство! Фантастика! (Чувства перехлестывали его).

А я подумал — все-таки талант в человеке всегда победит и разрушительный настрой и злость.

— Я каждый день делаю заплывы до этого места, — продолжал мой друг. — Здесь вода прозрачная и холодненькая, бодрящая.

Кроме литераторов, у Иванова было немало друзей инженеров, врачей, с которыми он учился еще в школе и в пединституте на логопедическом факультете (среди всех, включая литераторов, почему-то лишь двое не были евреями — критик В. Бондаренко и я), но на вечере его памяти (спустя три года после его гибели) я встретил только одного В. Беккера (предпринимателя супермена).

— А где все Сережкины друзья не литераторы? — спросил у него.

— Они все в Израиле, Америке...

И я сразу вспомнил фразу Иванова, которую он бросил в середине «реформ»:

— У меня появилась возможность печататься в Штатах... теперь там свои люди...

В ЦДЛ принято дарить друг другу вышедшие книги и, естественно, их обмывать. Иванов подарил мне с десяток книг; все дарственные надписи начинались словами: «Дорогому графу...».

— У тебя такая благородная морда — просто жуть, — заикаясь больше обычного объяснял мой друг.

Однажды, во время очередной подписи, наша приятельница Н.Пост-никова спросила:

— Почему «графу»?

— Графоману, — пояснил я, подозревая, что втайне Иванов таковым меня и считает, как и многих других.

— Ну почему? — стушевался мой друг. — Посмотрите, какая у него благородная внешность...

А спустя полгода, он вдруг при встрече чуть не задушил меня в объятиях.

— Графуля! Прочитал твою последнюю книжку и прямо увидел тебя в новом качестве. Книжка состоялась, книжка класс! Я написал на нее рецензию.

Это была не лучшая моя книжка, и я понял, что Иванов, как и все мы, попросту ничего моего не читал; вернее, когда-то что-то слабое пролистал и повесил ярлык «граф». Впрочем, может это мои домыслы.

Как-то встречаюсь с Ивановым в ЦДЛ — он навеселе, куда-то спешит с кейсом, как всегда — моложавый, красивый, стремительный, полный планов и дел; мы обнимаемся.

— Графуля, милый! Подожди меня, скоро вернусь. Бегу к дочери главного редактора «Октября». Телка ждет меня дома, надо ее охмурить, хочу напечататься у ее папаши.

И так просто Иванов поступал, с такой безобразной практичностью, и в этом был не одинок. Точно такие же номера отчебучивал Яхнин с редакторшами из «Кругозора» и телевидения, и Кушак с редакторшей из «Малыша», которая хотела его «обженить» — в обмен обещала то ли собрание сочинений, то ли премию Андерсена. Мазнин, корча из се-бя праведника, осуждал подобную деятельность наших дружков:

— Что им других баб мало?! Строят балбесы карьеру на своих мужских достоинствах!

Я к этому относился спокойно, но чтобы избежать сплетен, руководствовался проверенным правилом: не заводить романов там, где работаешь.

Загородная жизнь давала Иванову здоровье и массу впечатлений, но случалось, доставляла и неприятности. Однажды он сошел с электрички; на платформе навстречу ему двинулись двое верзил; один грубо спросил: «Этот?». Другой кивнул. В следующее мгновенье Иванов получил удар в лицо и с переломом челюсти месяц провалялся в больнице (его с кем-то перепутали).

Что и говорить, у загородников приключений хватает. Помню, нечто подобное произошло с Леонидом Мезиновым. На мой день рождения ждем его, ждем. На следующий день звонит:

— Поехал к тебе. В тамбуре электрички парни курят, матерятся. Сделал им замечание — набросились, разбили мне очки, получил сотрясение мозга...

В моей загородной жизни тоже наберется охапка всяких стычек, правда меньшего масштаба, когда меня лишь слегка помяли — все-таки наша семья жила подальше моих дружков, куда прописывали в основном «отсидевших уголовников», а как известно, тот народ проявляет себя где вздумается, только не там, где живет.

С начала «перестройки» Иванов, чертов умник, перестроился одним из первых, его конъюнктурная башка заработала, как землечерпалка: он начал писать детективы, запихнул партбилет в ящик и стал еще более верующим, чем прежде — если раньше только втайне писал стихи про Христа (будучи секретарем комсомола), то теперь выругается или услышит что-либо неприятное, тут же крестится и бормочет:

— Прости, господи!

Иванов работал много и быстро (развешивал листы рукописи над столом на веревке, как белье); делал «сборные солянки» — собирал в одну повесть разных героев известных книг (то же самое делал художник Владимирский), написал «Винни-Пух в Антарктиде» и этой работой наделал немало шума — Б. Заходер написал статью: «Осторожно, подделка!». Переводчик Заходер уже настолько возомнил себя создателем этого героя, что на обложке имя подлинного автора уже и не упоминал. Так у нас создается известность! Иванов в соавторстве с Ламмом писал детективы (их пробивал в Америке брат Ламма), но ему все казалось мало. Когда его соавтор издал самостоятельную книжку, Иванов отчитал его.

— Представляешь, — сказал мне Ламм. — У меня есть знакомый издатель, он выпустил мою книжку, а Сережка недоволен, что без него. Да еще говорит: «Вы не хотите меня печатать, потому что я не еврей?» (хотя, повторяю, его мать была еврейкой, и почему это скрывал — непонятно).

Я знаю почти все о своих друзьях, старых говорунах занудах — их жизнь у меня как на ладони. В Иванове многое для меня осталось загадкой, он все же окружал себя непрозрачной оболочкой. Я не знаю, как в нем, черте, уживались доброта и злость, пронзительная искренность и явная лживость, ребячество и мудрость; не знаю, чего в нем было больше: естественности или искусственности, таланта или тщеславия, безалаберности или расчета, но знаю точно — он был личностью, человеком крайностей, необычных (часто бесшабашных) поступков, способным на гнусноватый шаг и на благородное дело. И даже на подвиги. Например, в его остросюжетной жизни было пять сумасшедших лет, когда он работал неистово, с лошадиной силой, по четырнадцать часов в сутки (и продуктивно). Или взять его последнюю самоотверженную акцию: он привез из провинции девицу с ребенком, женился на ней (предварительно развелся со своей глубоко партийной пятой женой, оставив ей квартиру) и снял квартиру в Пушкино. Эта девица считала себя полуактрисой, полупоэтессой, и все было бы неплохо, если бы она не страдала нервными расстройствами, а для «успокоения» много курила, выпивала (со слов Климонтовича и «кололась») и была полна «всяких желаний». Так что, у Иванова началась веселая жизнь. Помню, кое-кто из наших дружков пытался обезопасить его:

— ...Не вздумай прописывать ее. Эти провинциальные девицы — хищницы. Она оттяпает у тебя дачу...

Иванов посмеивался — он-то, наоборот, считал, что только в провинции и остались порядочные девицы. И не ошибся. Вскоре его женушка продала свою квартиру в провинции и на все деньги устроила ремонт дачи — сделала из трухлявого строения первоклассное жилье. К сожалению, Иванов недолго прожил в новых условиях.

Он погиб нелепо. Зимой его сбила электричка, когда он на велосипеде переезжал железнодорожный путь. Незадолго до этой трагедии мы случайно встретились на Тверском бульваре; он шел в Литинститут с неизменным «дипломатом»; я узнал его, старичину, со спины по осанке (он ходил развернув плечи, высоко подняв коротко стриженную седую голову); догнал его, мы обнялись, и он предложил зайти в институт.

— Можешь взять себе выпить, — как-то извинительно выдавил Иванов. — Я-то уже год как не пью. Если только бутылку пива (потом признался, что несколько раз срывался).

— А удобно ли прямо в институте? — поинтересовался я, испытывая благоговение перед недосягаемым для меня заведением, в котором и не был никогда.

— О чем ты говоришь! — махнул рукой Иванов. — У меня своя аудитория, а моих студентов не будет. Просто надо появиться (в дальнейшее объяснение он не пустился).

Мы купили пива и четвертинку водки, и вслед за другом я с волнением переступил порог Литинтитута — заведение, о котором мог только мечтать. Смешно, я уже был литератором со стажем, но пока поднимался по мраморной лестнице, у меня в животе забурчало, а по спине пробежали холодные мурашки — все оттого, что и в пожилом возрасте не считал себя профессиональным писателем (стыдно признаться — я даже пишу не ручкой, а карандашом, и никогда не смог бы, как многие мои друзья, сразу сочинять за машинкой).

За выпивкой Иванов рассказывал:

— Сейчас студенты — будь здоров! Только и думают, как бы тебя на чем-то подловить, исказить твои мысли. И пишут хреново. Засранцы, одним словом! От них не дождешься слов благодарности... Девахи, правда, есть ничего, с классными фигурами. Заходите с Марком (Тарловским). Можете закадрить. Мне-то никак нельзя, сам понимаешь...

Потом он говорил о своей жизни за городом, о последней работе... Изредка в аудиторию заглядывали студенты, что-то спрашивали у моего друга, он отвечал, а я, уже освоившись, гордился, что вот так, запросто, сижу и выпиваю с маститым преподавателем, и пыжился, чтобы в глазах студентов тоже выглядеть маститым, хотя в душе чувствовал себя великовозрастным никудышным студентом — не имея высшего образования, я на всю жизнь остался учеником. Но допив водку, я распрямился и вдруг почувствовал, что меня распирает некоторое нахальство, что я и сам готов прочитать лекцию; меня занесло бы и на другие подвиги, но Иванов сказал:

— Пойдем, прогуляемся до метро.

Я так и не понял, для чего он приезжал в институт: просто отметиться или покрасоваться, лишний раз почувствовать себя преподавателем единственного в своем роде вуза? (Кстати, студенты над ним частенько посмеивались, за его спиной отпускали едкие шуточки, а после его смерти, говорили: «О нем быстро забудут», что на самом деле и случилось. Впрочем, забыли не только о нем, но и более талантливых. Ох уж эти студенты! Профессор литинститута, мой друг, поэт Эдуард Балашов рассказывал: «Раза два приглашал Зульфикарова пообщаться со студентами. Ну он, как всегда, начал говорить о своей гениальности, студенты подняли его на смех и захлопали).

Повторюсь, Иванов частенько темнил (таково уж было его устройство), и многое в нем для меня осталось загадкой. Но однажды у него на даче мы бродили по участку с его племянницей, моей ученицей (она посещала изостудию). Девчушка рассказывала, какой «дядя Сережа веселый и смешной». И сейчас я подумал — а ведь действительно, он был очень веселый и очень смешной, а эти качества, как правило, присущи хорошим людям.

Почему-то эпизоды, когда он бывал практичным, пробивным, когда строчил конъюнктурные детективы и получал за них шальные деньги (его финальный взлет) — эти эпизоды мелькают в памяти как досадные мгновенья; неизмеримо больше он запомнился весельчаком и острословом, который в любой разговор подсыпал перца — расцвечивал смешными репликами, а смеялся заразительно, раскачиваясь, то запрокидывая, то наклоняя голову, закрывая лицо руками...

Похороны Иванова устроил его сосед по даче, молодой двухметровый толстяк Алеша, предприниматель из «новых русских», о котором Иванов написал книжку «Мой милый мафиози» (по слухам, этот Алеша спонсировал многие последние книги Иванова; до меня эти слухи дошли в ослабленном виде — будто, предприниматель дал деньги только на издание книжки о самом себе).

После отпевания в пушкинской церкви, священник — тоже молодой, но изящный человек — в череде многих прекрасных слов, сказал:

— ...Я общался с Сергеем Анатольевичем всего два раза, но успел почувствовать, какой он хороший человек. И не случайно он писал детские книжки... Его душа стремилась к совершенной жизни. Он верил в Бога, как ребенок, чисто и открыто...

Когда мы попрощались с Ивановым, священник накрыл его лицо покрывалом.

— Больше не тревожьте покойного.

А меня вдруг охватило дикое желание — растормошить друга, оживить и в обнимку отправиться с ним в ЦДЛ — жутко захотелось вернуть все то, что еще совсем недавно называлось нашей дружбой.

Было морозно, ветрено, и возвращаясь с кладбища, я сильно продрог, но внезапно вспомнил далекий жаркий весенний день, когда мы с Ивановым, еще молодые, «обмывали» одну из его первых книжек в Доме творчества Переделкино (чего меня туда занесло и не вспомнить — кажется, увязался за кем-то из литераторов). Вначале мы с Ивановым выпивали в его комнате, потом в пристанционном буфете, затем доехали на электричке до Москвы и вскоре очутились у его знакомой — какой-то Марины, от нее двинули еще куда-то... вначале катили на троллейбусе по бушующему проспекту, потом шлепали по лужам на своих двоих, словно заблудшие, среди анархии звуков и света... и все говорили о литературе, о весне и женщинах...

 

источник: СЕРГЕЕВ Леонид Анатольевич «До встречи на небесах!» (повести и рассказы в восьми книгах, книга пятая)


⇑ Наверх