Вы счастливы


  Вы счастливы?

© Леонид Сергеев


Беззаветный друг мой Константин Сергиенко на фотографии тискает сразу трех девиц, четвертая сзади обнимает его... Понятно, Сергиенко сияет от счастья и смотрит на зрителей невинными глазами. Такой взгляд может иметь или святой или притворщик прохиндей.

Мне никак не верится, что Сергиенко уже нет. Никак не верится. Иногда зайду в ЦДЛ, возьму рюмку водки, думаю — вот сейчас он войдет в неизменной синей кепке, с дурацкой спортивной сумкой через плечо, в которой позвякивают бутылки вина, и с ним — его великолепный «зверинец»: Кролики, Барсики, Медвежата — так он называл своих подружек. Часто со «зверинцем» входили длинноволосые молодые поэты или старый друг Юрий Деверц, или кто-нибудь из иностранцев. У Сергиенко было невероятное количество знакомых. Общительный и открытый, он обладал каким-то магнетизмом — притягивал к себе, объединял самых разных людей — рядом с ним всегда была праздничная атмосфера.

За последние годы я потерял немало друзей. Одни умерли от болезней, другие — от выпивок, на третьих навалились неприятности, и они не выдержали нагрузок. Но Сергиенко! Его внезапная смерть (от воспаления легких) не умещается в голове. Здоровяк, красавец, бывший волейболист и конькобежец, золотой медалист школы и отличник факультета журналистики, жизнелюб, говорун и непоседа, он вечно спешил (не ходил, а бегал), и каждый вечер обзванивал знакомых, сколачивал компании... Из ЦДЛ всех тащил в столовую при консерватории, где его уже ждали юные музыканты, из столовой в кафе своей приятельницы Ирины Паперной (заведение называлось «Кризис жанра»), из кафе в мастерские художников... И так до утра, почти ежедневно! Он, кутила, мог куролесить несколько суток подряд и, похоже, совершенно не нуждался в отдыхе — такой накал души. Сергиенко был совой. По ночам звонил не только возлюбленным, но и приятелям — просто поболтать. Потом спал до двух дня (мог дрыхнуть и до четырех). Не дай бог позвонить ему раньше:

— Ты что, не знаешь, я до двух сплю?! Встану, сам позвоню, — и швырял трубку, чурбан.

Сергиенко не курил, и пил только сухое вино (но много и как чай), каждое лето подолгу отдыхал у моря в Доме творчества Планерское (естественно, со «зверинцем» и друзьями; к этому мероприятию готовился задолго и серьезно, как к главному событию года, а пляж вообще считал лучшим местом времяпрепровождения — еще бы! — там столько оголенных девиц). Крайне редко, разволновавшись в обществе какой-нибудь незнакомки, он закуривал: неумело, раздувая щеки, набирал дым в рот и пускал над головой. Еще реже, обычно, когда кончалось сухое вино, он наливал себе глоток водки — чтобы поддержать уровень застолья, как бы попробовать, чем мы «отравляемся». Никто никогда не видел, чтобы у него заплетались ноги и не ворочался язык — такой был стойкий выпивала. И совсем в единичных случаях Сергиенко крепко ругался (в отличие от всех нас, постоянно использующих богатый русский сленг).

Родители Сергиенко жили в Новомосковске; его отец одно время работал вторым секретарем райкома партии и, понятно, их большая семья (у нашего героя были сестра и брат) имела кое-какие привилегии. Окончив школу, Сергиенко приехал в Москву и поступил в энергетический институт, но проучившись год, бросил учебу и вернулся в родной город. Отец устроил его лаборантом в какое-то предприятие. Затем будущий прозаик служил в армии (где в основном оформлял «Красный уголок» — уже тогда во всю писал стихи и рисовал), занимался спортом и часто наведывался к родным, благо служил под боком. После армии Сергиенко вновь приехал в столицу и поступил в университет, но блестяще закончив журфак, выкинул оригинальный номер — не стал получать диплом, заявив, что намерен заниматься литературой, а не журналистикой.

Сколько я помню, Сергиенко не имел своего жилья (вернее имел, но в той квартире жили его вторая разведенная жена и сын; с первой женой была искрометная любовь и она закончилась довольно быстро), он все время снимал квартиры или обитал у приятельниц и гражданских жен; только когда законная жена с сыном уехали в Германию, перебрался в свою квартиру. Тем не менее, он не производил впечатление скитальца, живущего по-спартански, наоборот — всегда выглядел «ухоженным», приодетым в новенькое, и вообще казалось живет в квартире усыпанной цветами.

Как многие талантливые люди, Сергиенко имел массу чудачеств и странностей. Например, в пятьдесят с лишним лет изо всех сил старался оставаться молодым: подкрашивал, дурень, лысину (ладно не ресницы), делал накладки, носил кепку (злословы говорили, что и спал в ней), входя в ЦДЛ долго прихорашивался перед зеркалом, расчесывал оставшиеся волосы и усы (постоянно таскал расческу); на свои дни рожденья, когда собиралось множество девиц, шептал мне:

— Не вздумай упоминать мой возраст! В крайнем случае, скажи лет на семь меньше.

— Я могу сказать, что тебе двадцать, — хмыкал я.

— Я серьезно, — хмурился мой друг.

Общался Сергиенко, старый барсук, в основном с девицами и парнями, при этом употребляя модные среди молодежи словечки: «О, блин! Наша тусовка, прикол, прикид, понты, я тащусь от этого...». В метро, на манер разных балбесов, потягивал из бутылки «продвинутое» пиво. Это выглядело нелепо: лысый человек предпенсионного возраста в одной руке держит бутылку, другой тискает юную девицу и внушает ей что-то вроде того, что носить джинсы и туфли на каблуке нельзя. И это го-ворил он, имеющий далеко не отменный вкус. Его редактор и друг М.Катаева не раз жаловалась мне:

— Скажи своему другу, что носить пальто и кроссовки глупо... И уговори его не звонить мне по ночам. Что за манеры?..

Из ровесников он дружил только с Деверцем, Синельниковым, Ряшенцевым, ну и со мной; иногда встречался с поэтом модернистом Айзенбергом, Рейном и Ковалем. Остальных писателей избегал; о тех, с кем я дружил, отзывался резко (готов был рвать на себе последние волосы):

— Противный! Пройдоха! Жук тот еще! Прожженный авантюрист! Нагловатая личность! Ну, во-още! (он именно так и говорил «во-още!». Это восклицание выражало широкий диапазон чувств: от негодования до восторга).

Меня Сергиенко настойчиво опекал (почему-то вбил себе в голову, что я непрактичный, чуть ли не беспомощный — это я-то, который после армии работал и грузчиком и шофером! А он, ничего не сделавший своими руками и воркующий с девицами, значит, практичный, самостоятельный и прочее — такой был чудило!); называл меня то «большим ребенком», то «патологически откровенным и патологически подозрительным волком». К слову, вот здесь я ругаю дружков, а они ведь тоже не высокого мнения обо мне. Например, на эти слова Сергиенко (в мой день рождения) Яхнин вскочил и радостно воскликнул:

— Как точно сказано! Сергеев патологически искренен и патологически подозрителен. И еще он жуткий завистник!

Еще раньше Дмитрюк дал понять, что вообще считает меня полоумным. Мы с ним завели разговор о друзьях художниках, и я сказал:

— Все они с приветом. И ты чокнутый. Я нормальнее вас всех.

— Это ты-то? — загоготал мой друг. — Кто бы говорил, но ты-то уж помалкивай!

Даже Тарловский, который обычно сглаживает острые углы, и тот недавно вспыхнул:

— Ты странный человек! Ведешь себя, как дурак. Веришь в то, во что хочешь верить. Если уж тебе что-то втемяшилось в голову, тебя не переубедишь. Как можно? Ты же взрослый человек! Ты вообще какой-то ненормальный!

Кем меня считают остальные дружки, скажу дальше, в следующих очерках, но вряд ли вспомню что-нибудь хорошее — от них разве дождешься!

Так вот, Сергиенко не раз меня вразумлял:

— Тебе надо сменить гардероб, ходишь, как бомж. И брось курить! (Я думал, он заботится о моем здоровье, позднее выяснилось — пекся о своем). Ты меня поражаешь!.. Тебе надо сделать ремонт в квартире. Когда сделаешь, буду жить у тебя, но учти — со мной трудно. Я веду ночной образ жизни и во-още...

В другой раз, с притворным испугом, выдал:

— ...Удивляюсь, как ты до сих пор жив. Куришь по две-три пачки, каждый день пьешь, да еще машину водишь под банкой! Учти, когда я к тебе перееду, курить будешь на лоджии, я не переношу дым. И выпивать будем только с девицами, а твоих дружков пройдох отвадим...

— Тебя Костя любит, — частенько, не без ревности, говорил мне Деверц.

В самом деле, за моей спиной Сергиенко отвесил в мой адрес немало хороших слов, а во время литературных баталий всегда сражался на моей стороне. Во взглядах на литературу у нас было много общего. И во взглядах на историю России (он написал несколько исторических повестей для детей). И мы оба презирали всех нынешних эмигрантов и всяких приспособленцев, и не ходили на собрания, и всегда держались подальше от тех, кто лез во власть. Теперь, когда мне сильно не хватает Сергиенко, я понимаю, что наша с ним привязанность друг к другу была взаимной и почти родственной. Теперь я много отдал бы, чтобы вернуть хотя бы ненадолго то прекрасное время.

Время от времени мы с Сергиенко пребывали в безденежье и, встречаясь по вечерам в ЦДЛ, брали по бефстроганову (это было нашим обедом и ужином), а выпивку давали буфетчицы в долг.

Как-то Валерий Шашин предложил мне довольно заманчивую вещь:

— Есть возможность поехать в Грецию и заработать на сборе апельсинов. Ты как? (там жила сестра его жены; была замужем за греком).

Я тут же храбро согласился, а вечером предложил Сергиенко присоединиться к нам.

— Во-още-то можно, — нехотя протянул он. — Я не люблю физическую работу, но вот поплавать в море, позагорать — это не хухры-мухры... Кстати, как там девицы? По-моему гречанки все страшные...

Поездка сорвалась. Сестра жены Шашина сообщила, что нужны сборщики не старше тридцати пяти лет.

Сергиенко был настоящим другом. Я точно знаю, когда кого-нибудь из его друзей ругали малознакомые люди, он тут же вставал на защиту:

— Замолчите! Что вы знаете о нем, во-още-то?!

В середине восьмидесятых годов я строил летний дом на участке; материалов не было, приходилось использовать «бросовые», и вдруг на мой день рождения в Пестром зале Поздняков (его уже упоминал), решив продемонстрировать неслыханную щедрость, подошел к нашей ком-пании и заявил:

— На следующей неделе дарю машину вагонки!

— Деньги на бочку! — вскричал Сергиенко. — Немедленно! Это не хухры-мухры!

Вагонку я не получил, но и спустя много лет Сергиенко при встрече с Поздняковым, мгновенно реагировал:

— Где вагонка?! Во-още!

Когда грянул бандитский капитализм, Сергиенко повезло. В этом ве-зении ключевой фигурой был его приятель «крутой» еврей Александр Розанов. Отбыв в заключении несколько лет за махинации с золотом, Розанов стал преуспевающим предпринимателем (строил дворцы для «новых русских», привозил из заграницы и продавал в Москве машины, продукты). Важный малый Розанов поставил дело на широкую ногу: учредил какую-то фирму, арендовав несколько этажей в доме недалеко от Кремля, сделал евроремонт, набрал штат молодых сотрудников и сотрудниц, которые в скором времени все купили иномарки.

Сам Розанов имел два «мерседеса» с шоферами, и «джип» с охраной, в Греции снимал виллу, приобрел две яхты (одна, по его словам, «с тремя туалетами» — видимо, целый корабль). Розанов процветал, и всем, кто вкладывал деньги в его фирму, обещал огромную прибыль. Родственники Рейна, Синельникова и Сергиенко охотно принесли деньги (по две-три тысячи долларов; и откуда они у них? Я даже не знал, как доллар выглядит).

При таком размахе, Розанову ничего не стоило выделить пару комнат приятелям под издательство (ко всему, окружая себя писателями, Розанов создавал фирме определенный имидж).

Деверц и Сергиенко рьяно взялись за издание книг. Выпустили роскошные однотомники Рейна, Синельникова, Ахмадуллиной, роман Генри Миллера в переводе Сергиенко. Затем брошюры Сергиенко «Библиотечка Барби». Эту серию Сергиенко называл «гениальным проектом» (хотя, ясно — Барби ничего не читает, ей не до книг, она осоловела от роскоши и вообще является символом общества потребления). Серию мой друг написал наспех, как крепкий графоман с плохо развитым чувством юмора. Брошюры выглядели небрежными опытами, унылыми рассказиками, женским рукоделием со множеством замусоленных ласкательно-уменьшительных словечек, неким литературным кокетством — да что там! — просто фигней, и каждую последующую книжонку Сергиенко шмалял хуже, чем предыдущую, без души (душу оставлял для любовных игр). Он сам понимал, что «Библиотечка» несопоставима с его предыдущими работам, мне так и сказал:

— Не читай, это для денег.

Зато работой над «Библиотечкой» он обеспечил многих своих поклонниц (из числа умеющих рисовать), а остальных пристроил в издательство секретаршами. Широкая натура, он всегда был щедр и мечтал стать меценатом.

В их офисе царила полудомашняя атмосфера — на столе постоянно дымился электрочайник, не закрывались бутылки вина, лежали бутерброды. При каждом моем визите, Деверц с Сергиенко говорили:

— Иди в кладовку. Девчонки набьют тебе пакет «ножками Буша», ведь в половину дешевле, чем в магазине.

Я отмахивался, а они злились:

— Иди, дурак, чего ломаешься?! Отдашь деньги в кассу, когда сможешь. Пустяки!

Иногда, при встрече в ЦДЛ, Сергиенко ни с того ни с сего совал мне в карман пятерку, а на мои протесты бурчал:

— Возьми, говорю! Пригодится. И не надо ничего отдавать, ты что, дурак? Ну, во-още!

Но моим женщинам Сергиенко говорил:

— Не слушайте его! Он прибедняется. Он, между прочим, имеет квартиру, дачу, машину. Во-още богатей!..

Лет пять, пока существовало издательство при Розанове, Сергиенко жил неплохо: снимал квартиру, приоделся, и по два раза в год ездил в Планерское. Потом у его патрона сорвалась какая-то крупная афера, фирма рухнула, и родственники писателей остались без своих долларов. Опасаясь расправы, Розанов втайне уехал за границу, оставив кредиторов с носом.

— Розанов подонок, — сказал мне позднее Рейн. — И как мы сразу этого не поняли?!

Я уже говорил, что непоседа Сергиенко резвился хоть куда! — ежедневно сколачивал компании, жаль только — не для байдарочных или лыжных походов, не для того, чтобы устроить литературный или музыкальный вечер (несколько лет даже не мог навестить мать в Новомосковске, куда и ехать-то часа три), — он их сколачивал только для праздного времяпрепровождения, для флирта, а поскольку его в основном окружали юные особы (некоторые сходили с ума от любви к нему, но он никогда не уставал от их натиска), болтовню с ними вел примитивно, со стандартным набором шуточек, как бы разогревая молодежь:

— О, у тебя мания величия! А мы что, люди второго сорта, да?... О, ты влюбилась! Во-още! Когда свадьба?!

Он выступал в роли воспитателя интригана, сводника провокатора, но эти спектакли снимали дневное напряжение; изредка было даже неплохо подурачиться в обществе его «карамелек» (как я называл стайку его красоток), рассматривая их неким обрамлением застолья. Но гуляка Сергиенко устраивал спектакли почти каждый вечер! И, как опытный режиссер, старался довести спектакль до конца — устроить роман с одной из поклонниц, а проводив ее переключался на другую (такова была глубина его чувств, причем обхаживал девиц как размазня: под столом гладил коленки, писал записочки — вот слизняк! И у каждой спрашивал: «Вы счастливы?»).

— Сколько сердец, столько и любви, — возвещал этот оболтус. — Любовь это прекрасная болезнь, любовь это игра.

Надо отдать ему должное — в этой игре он был силен, то есть болел, не выздоравливая. Все его романы были яркими и проходили на высоком эмоциональном уровне; я не раз видел, как он, негодяй, доводил своих возлюбленных до слез. Ну, а после романа, в отличие от Цыферова, Сергиенко не отправлял девиц в «колумбарий», а оставлял при себе, «в своем театре», только как бы переводил из солисток в кордебалет.

Таких, как я, которые устраивали романы без всякой любви, Сергиенко называл «террористами», а себя «идеалистом и романтиком». Этот совершенный ореол не мешал ему отправлять в Планерское очередную гражданскую жену, а ко мне на ночь приводить ее подруг, без всякой романтической бутафории. Такой был мастер парадоксов.

Естественно, любимыми праздниками Сергиенко были «Лицейский день» и «День святого Валентина»; к ним он, пустая голова, готовился со всей серьезностью: и девицам, и друзьям писал «Валентинки» (альбомные стихи) — разводил слюнявую бодягу и потом с неделю взахлеб болтал, как весело провел время, но по сути, никто иной, как Сергиенко возобновил эти праздники (да еще один восточный — «День долгих поцелуев» и еще какую-то ерунду) — так что, молодежь должна на него молиться. Именно Сергиенко организовывал у поэта М. Айзенберга салонные «понедельники» — литературные посиделки — к ним тоже готовился, писал пасквили под псевдонимом Константин Собакин.

Как известно, до бесконечности можно смотреть только на огонь, воду и тех, кто работает, но я думаю, не только на это. К примеру, в детстве я мог без конца смотреть на трюки Тарзана, в юности, с щемящей завистью, — на студентов, а сейчас, вспоминая и подытоживая свою жизнь, — на старые фотографии. Сергиенко до бесконечности мог пялиться на женщин (и, довольно долго, на себя в зеркало). Он был просто помешан на девицах — не пропускал ни одной (кадрил их на выставках, в библиотеках, и разговаривая с какой-либо из особ, представлял, как будет с ней спать на одной подушке), даже увивался вокруг «нимфеток» (моих учениц). Это было какое-то идиотское самоутверждение за счет малолеток, я называл его и Деверца, с которым они частенько «работали на пару», «пи...страдателями». Мазнин называл их идиотами, а его жена деликатно — своеобразными.

Бывало, Сергиенко сидит в окружении девиц, ведет глупую утомительную болтовню (при этом, его сердце прямо разрывается от счастья); когда я подхожу, начинает нас знакомить. Я представляюсь:

— Дядя Леня.

Он сразу петушился:

— Ты спятил! Ну, ты во-още даешь! Совсем ничего не шурупишь. Какой дядя Леня?! Ленечка!

Не раз я спорил с ним, слабоумным, до хрипоты, доказывал, что мне неинтересны его «карамельки», что легко одурачивать девчонок, но по-пробуй приударить за зрелой женщиной, попробуй ее опутать в роман.

— Дурак! — кипятился Сергиенко. — Ты меня поражаешь! Это с твоими бабами не интересно, они все старухи. Тошно смотреть!

— Не болтай чепуху! — обижался я.

— Тошно!.. А для моих девиц я и воспитатель, и друг, и у нас любовь конечно (я-то знал — если бы не сексуальные влечения к этим девицам, черта с два он занимался бы педагогической деятельностью; почему-то эта его деятельность распространялась лишь на симпатичных особ и быстро угасала, как только он добивался своего). Мои девицы — мои цветы, я их выращиваю. И они персонажи моих книг. Ты почитай «Дни поздней осени». Это ж во-още лучшая книга о любви (действительно, в повести было много его личного).

— Пробовал читать, — кривился я. — Слюни и сопли. «Овраг» — другое дело. Выше ты пока не поднялся.

— Ничего ты не понимаешь! Девицы со всей страны завалили редакцию письмами.

Это было правдой. А поскольку я не принимал ни кумиров, ни музыки современной молодежи, мне не нравилась его среда, где он, в самом деле, не только крутил романы, но и черпал материал для работы. Я советовал ему, помешанному, устроиться учителем в женскую гимназию:

— ...Там уж развернешься, если тебя не упекут за решетку.

Кстати, недавно в изостудию пришла моя бывшая ученица, семнадцатилетняя барышня. Напомнив о себе, она сказала:

— ...Я знаю, вы были другом Константина Константиновича. Расскажите о нем поподробней. Я написала пьесу по всему его творчеству(?). По-моему, он гениальный писатель.

Такой исчерпывающий взгляд. «Писательница» обещала пригласить меня на премьеру, когда поставят ее пьесу.

Однажды Новый год я встречал в одиночестве, вернее со своими со-баками. Вскоре после полуночи позвонил Сергиенко, и уговорил меня приехать на Ленинский проспект, сказал «компания классная, ждем тебя». Когда я приехал, он, симпатяга, полулежал на диване, изображая шаха в гареме: одна девица гладила его виски, другая массировала руку, третья чесала пятки, четвертая перед ним танцевала, пятая подносила вино и смотрела ему в глаза с обожанием. Сергиенко прямо захлебывался славой любовника-воспитателя (только что не мурлыкал — попросту выглядел, как лучезарный дурак); похоже, его белоснежная мечта (жить одновременно с несколькими девицами) осуществилась. Но главное, он, остолоп, всем своим видом пытался вызвать у меня острую зависть. В той компании были еще две-три девицы и два каких-то смурных парня, и музыка из трех нот, и пустые разговоры: «наша тусовка, крутой прикид, понты...». Я выдержал минут пятнадцать и попрощался; мне вслед Сергиенко отпустил целый водопад оскорблений: от дурака и тупицы до полоумного законченного кретина (при этом его компания захлебывалась от восторга). А я, в свою очередь, думая о нем, пришел к выводу, что талант и ум — разные вещи.

В таком же окружении я встретил Сергиенко в Планерском.

— Кого я вижу! Во-още! — заликовал он, подбежал, обнял: — Пойдем с нами. У нас классная компания, жуть, как интересно!

— С тобой хоть куда, но без этих ребят, — буркнул я.

— Дурак! У тебя что, крыша поехала?! Ну, ты во-още! Ничего не понимаешь. Это то, что надо. А девицы первый класс.

Из своего Новомосковска Сергиенко перетащил в столицу десятки девчонок; со всеми крутил романы, но каждую пристроил в институт или устроил на работу, некоторым позднее подыскал мужей. Случалось, бывшая возлюбленная Сергиенко готовила в институт его новую подружку, например, Барсик (Таня) — Медвежонка (Иру).

С Барсиком у Сергиенко был самый долгий и лучший роман; собственно, они жили в гражданском браке (у нее). Они познакомились, когда ей было семнадцать лет, а ему почти на тридцать больше. Она нравилась всем; не раз, когда Сергиенко заводил побочные романы, его друзья Синельников и Айзенберг, да и многие другие, говорили ему:

— Кость, ты не дорожишь Барсиком. Смотри, мы у тебя ее отобьем.

Я по-настоящему любил Сергиенко и не мог остаться в стороне.

— Ты допрыгаешься, — говорил ему. — Лучше Таньки у тебя не было и не будет. Женись на ней, свободу твою она не стесняет.

Он соглашался, но начинал финтить:

— Не хочу ей портить жизнь... — и прочее.

Спустя несколько лет, когда жена Сергиенко с их сыном уехала в Германию, Сергиенко перебрался в свою квартиру, привез из Новомосковска шестнадцатилетнюю Иру (Медвежонка) и стал ее обхаживать. Барсик долгое время все прощала ему, старому попрыгунчику (в сердцах ругала его и жаловалась мне: «он уже три года до меня не дотрагивается!»), но в конце концов у нее появился поклонник. Сергиенко это не понравилось — он, дубовая башка, эгоист высшей марки, закатывал ей скандалы:

— Нашла богатого, да? Продалась за шубу, да?! Во-още!

Доводил девчонку до слез, а убедившись, что она по-прежнему его любит и готова на все, успокаивался и продолжал свой безалаберный образ жизни, а меня предупреждал:

— Если Барсик со своим хахалем заявится в ЦДЛ, не вздумай их проводить в ресторан! Иначе ты мне не друг! Во-още!

И я не проводил, чем жутко обижал Татьяну, в сущности, мою хорошую подружку; «попроси кого-нибудь еще», — говорил, а она посылала мне презрительную усмешку.

Немало девиц, с которыми Сергиенко имел романы и потом устранялся, ругали его и плакали у меня на груди. Я защищал друга как мог. Помню, одна разошлась:

— Твой Костя редкостный негодяй!..

— Неправда. Просто у вас не сложились отношения... Он талантливый, добрый, красивый...

Она вспыхнула:

— А я?! Я не красивая?! Да куда он смотрит!

Иногда, честное слово, мне было жалко горячее сердце Сергиенко, ведь вокруг шастали сотни симпатичных девиц и он на каждую делал стойку, и каждую, из числа знакомых, держал на крючке — короче, ему приходилось туговато; как известно, в таких делах требуется крепкое сердце и крепкие нервы, а у него и то, и другое было слабоватым.

Одно время Сергиенко жил у своей приятельницы И.Паперной. Поз-днее она говорила:

— Костя неумеха, и вообще в быту невыносим: сноб, капризный, привередливый и зануда... И ленивый, как не знаю кто...

Понятно, принимать на веру слова женщины в таких случаях не стоит, особенно, если она имеет виды на мужчину, которому предоставила жилье. Например, когда Сергиенко жил у Деверца, они, по словам последнего, вдвоем вполне «приемлемо клеили обои, и сколотили полку» (это Деверц сообщил, как весомое достижение, что, понятно, вызывало смех), и Сергиенко был совершенно неприхотлив в быту, и даже благотворно повлиял на друга: приучил его ежедневно плавать в пруду. А когда Сергиенко оставался ночевать у меня, он неплохо жарил картошку, терпимо переносил общество моих собак (хотя равнодушен к животным), без всякого занудства внушал мне, что Генри Миллер великий писатель, только канючил, чтобы я «немедленно сделал ремонт в пиратской квартире», но здесь он больше думал о своих подружках, чтобы их не шокировать неприглядным интерьером.

Мимоходом замечу: в моей запущенной квартире хотя бы вещи лежали на своих местах; у некоторых одиноких мужиков (у Кушака, например) в квартире творилось черт-те что, казалось ее потрошили грабители — все было разбросано, свалено. Такие, как Постников, у которого, как я уже говорил, все блестело словно в музее — редкость. Ну, может, еще бывший моряк Борис Воробьев — тот ежедневно драил свою хибару. Остальные жили в захламленных квартирах (в том числе «гении» Шавкута, Щеглов, Кучаев). Хотя, вот вспомнил еще одного аккуратиста: переводчик Валерий Агранат вообще превратил свою квартиру в офис; в ней красовались дорогие вещи, все сверкало, но в ней, вылизанной, не было уюта, про творческую атмосферу и говорить нечего.

Так вот, ночуя у меня, Сергиенко выглядел вполне сносным жильцом, но совсем в другом качестве выглядел на моем участке. Во-первых, он был совершенно безразличен к природе и, как я понял, будучи совой, никогда не видел восход солнца. Во-вторых, мой инструмент, который я собирал не один год, и которым гордился, как сокровищем, не произвел на него, дуралея, ни малейшего впечатления — он смотрел на него, как на безделушки, и даже не знал, для чего предназначены элементарные вещи. В-третьих, когда я сообщил, что дом построил сам, он не замер в восторге, а ткнул меня кулаком:

— Ладно врать-то! Совсем заврался!

А когда сосед подтвердил, что я автор строения, он долго, с глупой радостью, хихикал:

— Во-още-то это не дом, а логово волчонка. Нет уюта. Окна какие-то разные. Слишком крутая лестница, слишком скрипят двери (понятно, этими словами смертельно меня обидел).

В-четвертых, когда я стал что-то мастрячить в сарае, Сергиенко, бестолочь, это воспринял, как намек, чтобы и он поработал на свежем воздухе, в то время как он настроился качать свою подружку Лену в гамаке, что и проделывал, подвыпивший, несколько часов подряд, откровенно сказав мне, что «не любит физический труд». Такой был хлюпик (спортсмен называется!), только и красовался перед девицами. Уезжая, я объяснил ему, как отключить газ, воду и пробки на электросчетчике (он решил пожить с подружкой несколько дней), но когда я приехал через неделю, все было открыто: газ из баллона улетучился, лампы горели, только что вода не капала. Такие малоутешительные факты. Помню, в тот день я его, безголового, ругал на чем свет стоит.

— Тебя надо женить, — часто говорил мне Сергиенко. — Я подыщу тебе жену. У меня даже есть кое-кто на примете.

Не скрою, эта светлая мысль некоторое время будоражила мое воображение, но потом в одной компании он подвел ко мне вчерашнюю школьницу с кукольным личиком — мы договорились встретиться лет через пять-семь, когда она подрастет.

Однажды, в день моего пятидесятилетия, Сергиенко взволнованно объявил:

— Вечером приду к тебе с классными девицами. Одна, Галя, для тебя. Чувствую, у вас будет глобальный роман.

А накануне я сидел с друзьями в ЦДЛ (Сергиенко появился позднее); внезапно один из друзей заметил, что по кафе, в поисках свободных мест, ходят две толстушки с чашками кофе, и пригласил их за наш стол; другой друг объяснил, что наше застолье — прелюдия к моему юбилею, налил толстушкам водки, предложил выпить за меня. Женщины оказались какими-то продавщицами, пришли на концерт (в результате задержались с нами, и попали только на второе отделение); они впервые оказались в ЦДЛ и были немало удивлены, что писатели мало чем отличаются от остальных мужчин (святая простота!). Перед тем, как они направились в зал, я, подогретый водкой, взял и брякнул:

— Приходите завтра, поможете готовить закуски, — черканул им адрес, а потом крепко выпил и обо всем забыл.

Сергиенко, как и обещал, привел целый цветник девиц и среди них — художница Галя, лучший Сергиенковский цветок. И вдруг, в разгар нашего застолья, когда в квартире уже стоял дым коромыслом, а я почти влюбился в Галю, и мы с ней договорились, что она останется у меня — в этот самый момент раздался звонок в дверь, и на пороге появились толстушки... с банками солений и мочений. Некоторые из друзей (из тех, кто был с женами) слегка опешили (их жены поморщились и откровенно запрезирали меня), Сергиенко начал меня отчитывать, крутить согнутым пальцем у виска:

— Ну, ты во-още! Полный идиот!

Выручил Мезинов; он усадил толстушек рядом с собой, начал ухаживать за ними, открывать банки. На время все успокоились и пьянка продолжилась, но Галя больше в мою сторону не смотрела, а когда все расходились, у лифта кивнула на толстушек, и зло процедила мне в лицо:

— Вы только таких и достойны!

К сожалению, это была жестокая правда. Большинство интеллигентных девиц Сергиенко смотрели на меня, как на старого ворчуна (каким я, собственно, и был), а продавщицы всегда видели во мне «своего мужика». Особенно толстушки. Как говорили древние римляне «каждому свое».

Однажды Сергиенко затащил меня в театр Розовского, где собирались ставить его «Овраг» (но так и не поставили), и где он был своим человеком; затащил на мюзикл Паперного «Твербуль», о котором молодые актеры театра растрезвонили по всей Москве — рекламировали сами себя в прямом смысле. Это был не мюзикл, а балаган, с бессвязным набором слов и звуков. Через десять минут я одурел и выскочил из зала. Сергиенко высидел до конца (часа четыре) и, как оказалось, «балдел» от этого зрелища уже не первый раз. Естественно, при встрече мы до посинения доказывали друг другу, кто из нас полный дурак. И только на свой день рождения, когда мои друзья музыканты запустили музыку нашей молодости — классический джаз, а от Сергиенко послышался грозный окрик: «Выключите эту бодягу!», я понял всю несовместимость наших вкусов. И, кстати, компаний с разными духовными запросами. Именно с того дня мне пришлось отмечать свой день рождения два дня подряд: в первый — с друзьями музыкантами-байдарочниками, второй — с друзьями литераторами и художниками. Инженер Леонид Доменов, которому было все равно, о чем говорить, и что слушать, присутствовал оба дня. (Я устраивал выпивки не для того, чтобы пощекотать самолюбие, услышать приятные слова, просто такие дни — повод собраться всем вместе. Так же поступают и Мезинов с Тарловским, и Шульжик с Сергиенко, а вот Кушак с Яхниным никогда не собирают друзей, хотя на наши сборища прибегают одними из первых. Никак не пойму, что это — жлобство или еще что? Оба даже зажали свои шестидесятилетние юбилеи. Ну, Яхнин понятно — не хочет раскошеливаться, но Кушак-то почему? Никогда ничего вразумительного по этому поводу от него не слышал).

Разность вкусов и привязанностей не мешала нам с Сергиенко оставаться друзьями, ведь в главном: во взгляде на литературу, на порядочность, дружбу и материальные ценности мы были едины. И потом, надо признаться, меня тянет к людям, которые мыслят и поступают не так, как я. И вообще, хорошо, что все мы разные, ведь известно — больше всего раздражают те, кто особенно похож на нас.

Как-то мы с Сергиенко вышли из Домжура. Был отличный летний денек, но наш герой, вопреки обычаю, никуда не спешил и никуда меня не тянул — несколько дней назад закончился его долгий роман с художницей Настей (она окончательно бросила его), и он пребывал в глубокой печали (позднее этот роман ляжет в основу его слезливой мелодрамы «Дни поздней осени»).

— Пойдем, прогуляемся по арбатским переулкам, — предложил мой друг.

Мы бродили до темноты, и все это время Сергиенко выплескивал на меня свою боль; на улицах стояла мягкая вечерняя теплота, а он так нервничал, что поеживался.

Эта его Настя, профессорская дочка аристократических кровей, жила в роскошной квартире элитного дома: ее дед был главным художником «Детгиза» и, понятно, благополучие внучки ни у кого не вызывало сомнения — она иллюстрировала все, что хотела. Собственно, она пробилась бы и без деда, поскольку была талантлива, умна и красива, и, естественно, в глазах Сергиенко сияла, блистала, сверкала.

Как многие провинциалы, Сергиенко тянулся к людям «высшего общества» (в этом он чем-то напоминал Скотта Фитцджеральда) и не на шутку комплексовал в их среде (то и дело пытался уколоть за богатство, за образ жизни, и вообще за врожденную внутреннюю культуру):

— Ну, конечно, у вас высокие чувства и все такое... У вас мания величия!.. А мы что для вас, люди второго сорта, да?

Все это касалось женщин, мужчин из «высшего общества» он презирал — понятно, еще и потому что не мог быть таким, как они; не зря кое-кто считал его снобом, а кое-кто и мнимым интеллигентом.

Во время той прогулки я рассказал Сергиенко, как тоже когда-то смотрел на московскую элиту с немым восторгом (на художников Збарского, Щапова, Красного, Мессерера, которые еще в конце пятидесятых годов имели роскошные мастерские, «мерседесы» и целый пароход в Водниках); как, будучи бездомным и нищим, завидовал «арбатским мальчикам», сынкам и племянникам с известными фамилиями (Е. Ду-наевскому, Эренбургу, Маркишу, Габриловичу — они с детства вертелись среди знаменитостей, которые их всячески поддерживали), и толь-ко женившись на манекенщице и узнав всю эту «золотую молодежь» (приятелей жены), понял — большинство из них дерьмовые люди, и главное — никакие не таланты, а дилетанты, нахватавшиеся всего понемногу (кстати, все «богоизбранные»).

Сергиенко отмахивался от моих ярких воспоминаний:

— Я все это знаю лучше тебя, но пойми, голова, Настя совсем другой человек. Она настоящая принцесса, и не какая-то книжная пустышка, а живая, умная...

Чувствительный, ранимый, он остро переживал любовное поражение, и мне было искренне жаль его, талантливого, неустроенного бессребреника. В очередной раз я завел разговор о том, что он, старый лысый пень, общается не с теми женщинами, что «карамельки» только обедняют его жизнь, что рано, или поздно они выйдут замуж за сверстников и он, их «папочка», останется один...

— Я знаю, — грустно кивнул мой друг. — Но с вашими старухами мне скучно.

Тот, кто думает, что Сергиенко не знал себе цены, как писатель — ошибается. Масса примеров, хотя бы вот: однажды он влетел в ЦДЛ прямо лопаясь от злости.

— Только что был в «Малыше» (издательство) и что мне говорит редакторша Васильевна?! Что мои сказки слабые!.. Это она говорит мне! Ну, во-още дает! Да еще ссылается на Мезинова, что и ему не понравились. Что они понимают?! Да она еще книжки не читала, а я уже издал три исторические повести! — и дальше начал распространяться в том смысле, что по-настоящему оценить талантливую работу может только талантливый мастер, а Васильева с Мезиновым и на средних мастеров не тянут.

В другой раз, когда я хвалил Коваля, себялюбец Сергиенко не вытерпел:

— Ты меня поражаешь! Ну что твой Коваль?! Он что, создал образ или сюжет?! Оригинальничает, пишет, чтобы всех поразить. Слишком возносят его! Вот у меня в «Собаках»...

Многих литераторов он вообще топтал что есть мочи.

— Твой Яхнин — прожженный тип, ноль без палочки, пишет тяп-ляп. Даже его жена Марина это понимает. Мы заговорили о литературе и она ему: «Уж ты-то помалкивал бы!». При мне, представляешь?! И он все терпит...

— Твой Кушак мерзкий тип. Представляешь, мы в Переделкино устроили вечер танцев. Он влетает: «Вам здесь не танцплощадка! Мешаете работать!». Ему, видите ли, мешаем писать его дурацкие стишата. Ну, во-още! Какой он поэт? Он компилятор. Я «Валентинки» лучше пишу.

О стихах молодых поэтов и вовсе говорил как о конфетах: нравится — не нравится. Обо мне отзывался неплохо, как бы снисходительно похлопывал:

— Между прочим, хороший писатель. Пишет необычно, так же, как и необычно говорит (случалось, в застолье, я что-нибудь брякну, он сразу своей подружке: «О, это запиши!»).

Но не дай бог кому-нибудь похвалить мою книжку. Поэт Голубничий рассказал:

— Вчера выпиваю с Сергиенко и Деверцем, и говорю, что из всей вашей когорты могу читать только Сергеева. Костя так расхохотался, и выдал: «А ты меня-то читал?».

Как-то сидим в компании с девицами, Сергиенко их тискает за все места, щебечет, внезапно мне бросает:

— Успенский пробил собственное издательство. Издает себя, Остера, и будет издавать Коваля и меня. О тебе ничего не сказал, вот так!

— Естественно. Я всегда на задворках.

Наедине Сергиенко говорил мне прямо:

— Ты плохой сюжетчик. Где каркас рассказа?.. О женщинах пишешь грубо, во-още как дикарь. Только и можешь о своих собаках… Слушай меня, балда, я все-таки журфак закончил. Не забывай об этом. И, между прочим, печатать не умеешь. У тебя то висячая, то лежачая строка (именно он объяснил мне, неучу, элементарные вещи).

Я и сам знал свои чудовищные недостатки и безоговорочно соглашался с ним, но дальше он сыпал на меня и более суровые упреки: и делаю я все не то, и живу не так, и не с теми дружу, и не с теми встречаюсь женщинами, и неправильно разговариваю с ними, и вообще не умею себя вести... Здесь уж я активно оборонялся от него, настырного.

Как-то сидит с девицами в ЦДЛ, увидел меня с папкой (я принес рассказ Дагурову в газету «Московский железнодорожник»), выхватил у меня папку, стал читать рассказ, одновременно потягивая вино и бросая реплики подружкам. Абзац прочитает, что-то спросит у девиц, перелистает страницу, еще абзац пробежит.

— Кость, что за небрежность? — говорю. — Я, может, ночь не спал, а ты листаешь по диагонали.

— Молчи! Я все увижу. Я профессионал!

И вроде, действительно, черт, все увидел, сказал — где именно плохо.

Сергиенко был настоящий друг: когда меня перестали печатать, он сам отнес мою рукопись «Оглянись…» в «Молодую гвардию» и написал на нее убедительную рецензию. Можно сказать, он и Приходько вернули меня в детскую литературу, когда я уже перестал писать для детей, и пробовал силы в рассказах для взрослых.

Когда же дело касалось его произведений, Сергиенко становился на редкость практичным. В редакции у Розанова первым делом издал буклет — синопсис с перечнем своих произведений и предисловием какого-то польского писателя. Сунув мне в руки синопсис, сказал:

— На, смотри! Это тебе не хухры-мухры. Здесь еще не указано, что из «Собак» («Прощай, овраг!») я сделал пьесу, и она идет у Спесивцева в театре «На досках».

Чуть позднее он даже не познакомил меня с переводчиком из Гол-ландии, хотя мы часа два выпивали за одним столом (вот бескультурье провинциала!), а отдав ему свои книги, сказал с приливом энтузиазма:

— Это классные вещи. Лучше в Москве ничего нет...

Такой был бахвалец! О своем таланте мог болтать на каждом углу — давал понять, что своим творчеством «расширил пространство», сделал приличный вклад в наследие человечества. Однажды сказал:

— Хороших писателей немало, но в литературе остаются единицы (естественно, такие, как он).

Бывал Сергиенко и не искренен. Как-то говорит:

— Рахманин подарил мне свой роман «Господин Сперматозоид». Ну, это во-още! Ужас! Кошмар! Невозможно читать!

В этот момент показался Рахманин и Сергиенко занервничал:

— Ой, ведь сейчас подойдет. Что ему сказать, прям не знаю...

Рахманин подошел:

— Кость, ну как?

Сергиенко заерзал, сбивчиво забормотал:

— Ну, я не знаю... Сергеев, конечно, меня осудит... Но во-още-то… мне понравилось...

Обо мне он, баран, ляпнул без всякой задней мысли, по простоте душевной. Рахманин был слабым писателем и тщеславным, самовлюбленным человеком, но он не был дураком — он все понял, как надо.

К писательской работе Сергиенко относился с ленцой, но если раскрутится, сидел как проклятый. Когда он писал исторические повести (а он, как прозаик, начинал именно с них, и писал эти повести быстро и свободно), мы иногда встречались в читальном зале «Ленинки», и я отлично помню его, склонившегося над книгами, сосредоточенного, серьезного... Исторических повестей для детей он наклепал несколько штук — в них полно фактов, но нет дыхания прошлого времени и еще чего-то, ну, в общем, скучноватое чтиво; по-моему, эту работу он делал честно, но ради денег. Другое дело — то, что он писал для души — это по-настоящему талантливые вещи (написать что-то уровня «Оврага» удавалось немногим).

Сергиенко вобрал в себя лучшие черты истинного россиянина — широту, щедрость, загульность; и простодушие, и доверчивость (доверился аферисту Розанову), и некоторый романтизм. Он из последнего поколения писателей, которые в своих книгах звали к добру, давали людям надежду на лучшее. Кто бы мог подумать, что наступит разбойничье время и наши прошлые неприятности покажутся мелочью в сравнении с настоящей трагедией всей страны, когда такие, как Сергиенко окажутся попросту не нужны. В девяностых годах все рухнуло, начались оргии «демократов», появилось разрушительное искусство и даже для детей стали выпускать безнравственные книги. На фоне теперешних настырных, циничных писателей и вала их конъюнктурных «произведений» Сергиенко выглядит человеком, который жил рядом с нами, но в другой стране, человеком идеализирующим мир, а его повести — неким чистым оазисом.

Но и среди нашего поколения, мне кажется, Сергиенко, как литератор, не был оценен в полной мере. Как пример — всего один вечер памяти, в то время как Ковалю их устраивают по два-три в год; а между тем, как сказал поэт Леонид Мезинов, «Сергиенко по таланту не ниже Коваля». Впрочем, Мешкову и Качаеву и одного вечера не устроили (как будто и не было таких писателей), а о Цыферове вспомнили спустя двадцать лет.

Бесспорно, лучшая вещь Сергиенко повесть о собаках «Прощай, овраг!». Я думаю, даже если бы он больше ничего не написал, этой повестью он навсегда останется в русской литературе для детей. Конечно, повесть не «Сны Чанга» Бунина, Сергиенко не проник в душу собак (что и понятно, он их не знал), не нашел красок для их индивидуальности; в повести можно разглядеть подражание «Маленькому принцу» Сент-Экзюпери («Просто эпигонство», — сказал Тарловский; но если внимательно всмотреться, покопаться, во многих произведениях можно найти отголоски каких-то предыдущих авторов), но ясно одно — это самобытное и гуманное произведение, и «не о собаках вовсе, а о нас с вами», как говорил сам Сергиенко. Не случайно, на похоронах нашего друга, поэт и издатель Синельников назвал «Овраг» бестселлером своего времени, и позднее переиздал его вместе с другими повестями Сергиенко.

— Кстати, если бы не женщины — вечные спутницы Кости — быть может, он и не написал бы такую вещь, — заметил поэт и издатель (имел в виду и свое помешательство на женском поле).

А я замечу: за долгие годы, которые я знаю Синельникова, он ни разу ни о ком хорошо не отозвался ни как о писателе, ни как о человеке (даже о «своих». Например, о поэтессе Т. Бек — «Бездарная дочь бездарного писателя»), правда, делал это со смешком, но все же испытывал радость, что обнаружил в ком-то отрицательное. Только хвалил какую-то поэтессу Аделис. Отзыв о Сергиенко — второй случай, вероятно, потому что отзыв о покойнике (в самом Синельникове гнездилось чрезвычайно высокое самомнение, но то, что я у него читал, — не ахти как талантливо; на мой взгляд, его стихам не хватает ясности, а также перца, огня; по-моему, он из числа «книжных» поэтов).

На похоронах Сергиенко выступали многие, но особенно проникновенно, с дрожью в голосе и слезами на глазах, говорил Деверц (впоследствии именно он много сделал для переиздания книг нашего друга и каждый год собирал всех нас, чтобы отметить его день рождения и годовщину смерти).

Спустя несколько дней мы с Рейном вдвоем поминали в ЦДЛ Сергиенко. Рейн только что вернулся из Америки с похорон Бродского, и сказал:

— Знаешь, Костина смерть меня потрясла больше, чем смерть Бродского. У Иосифа все-таки болело сердце, он много курил, часто плохо себя чувствовал, но Костя-то никогда не болел.

А в день похорон Сергиенко я возвращался домой вдрызг пьяный, медленно брел по темным улицам... Я хоронил почти всех родных и немало друзей, но всегда держал себя в руках, а в тот вечер сломался — прислонился к дереву и разревелся. Ко мне подходили какие-то люди, спрашивали что случилось?

— Мой друг умер, — бормотал я и никак не мог остановить слезы.

Что странно, при жизни Сергиенко постоянно командовал мной и командует сейчас после смерти — я часто вижу его во сне, он бурчит:

— Ну, ты во-още! Делай, как я говорю, у меня все-таки высшее филологическое образование!..

Смерть Сергиенко — для меня огромная потеря. Последние годы мы виделись почти каждый вечер: он, Коваль и я. Собственно, ради этих двух людей я и приходил в ЦДЛ. И надо же! — потерял обоих почти одновременно.

 

источник: СЕРГЕЕВ Леонид Анатольевич «До встречи на небесах!» (повести и рассказы в восьми книгах, книга пятая)


⇑ Наверх